Он шутовски раскланялся, отвернулся и с тем же невероятным проворством запрыгал по крышам возков, пока не добрался до осиротевшего позинского, в котором и скрылся.
Поручик не испытывал никаких особенных эмоций — просто-напросто он отчаянно пытался проснуться, но прекрасно понимал, что никакой это не сон…
К нему неожиданно приблизился Панкрашин, брюзгливо пожевав губами, взял за локоть и повел в сторонку:
— Милейший, позвольте вас на пару слов… Да? — сказал поручик настороженно…
— Я бы вам посоветовал не сердить его высокопревосходительство…
— Какое еще превосходительство?
— Ну, не будьте ребенком. Вы же прекрасно понимаете, что я имею в виду Ивана Матвеича…
— Ага, — горько усмехнулся поручик, — он для вас, стало быть, уже высокопревосходительство…
— В некотором смысле, — сказал Панкрашин. — Почему бы и нет? С большими планами человек, можно даже сказать, с грандиозными. Заслуживает уважения и, я не побоюсь этого слова, почтения… Перспективы прямо-таки феерические…
— Человек?
— Ох, да не цепляйтесь вы к словам! Какая, собственно, разница? Если он, я уверен, способен эти планы претворить в жизнь — а следовательно, и принести немалую выгоду тем, кто будет ему полезным сподвижником… Аркадий Петрович, я понимаю, что вы человек молодой, горячий, в голове у вас всякие романтические идеалы и тому подобная мишура — только ею сыт не будешь. Тем более что ситуация крайне усугубилась, и всем нам, как видите, может быть очень плохо… Короче говоря, бросьте вы байронического героя изображать. Вам ведь Иван Матвеич объяснил, как надлежит поступить? Извольте уж выполнять. Женщины, в итоге, — материя легковесная и несерьезная. У вас их еще будет столько, таких, что и сравнивать смешно…
Поручик смотрел на него, задыхаясь от ярости. Самое страшное, что говорилось все это бесстрастным, спокойным тоном, и лицо у Панкрашина было обыденным, ничуть не напоминавшим физиономию мелодраматического злодея. А глаза были совершенно пустые, как две дырочки в какой-то иной мир, где человеческие чувства не в ходу. «Он ведь не обморочен, — в некоторой даже панике подумал поручик, он в собственной воле и разуме пребывает и нисколько не противоречит его натуре то, что он говорит…»
— Ах, вот он вас на что уловил… — проговорил поручик зло. — Золотишко, звезды, карьера…
— Человеку свойственно устраиваться поудобнее. И…
— А позвольте-ка, Аркадий Петрович, — сказал Самолетов, бесцеремонно его отстраняя. — Тут надо не по-дворянски, а попроще… Какое, к свиньям благородство…
Не особенно широко и размахнувшись, он сшиб Панкрашина в снег могучим ударом кулака. Потряс ушибленной рукой, сказал с нехорошей расстановкой:
— Разинешь пасть — пришибу паскуду… Панкрашин лежал в снегу, не пытаясь подняться, зажимая рукой разбитые в кровь губы.
— Па-апрашу расступиться!
Ямщики торопливо разомкнулись. Показался есаул Цыкунов, о котором в последние дни даже как-то стали забывать, потому что он безвылазно сидел в возке. Он шагал решительно и как-то церемонно, словно вел роту на парадном плацу, — и на сгибе левой руки у него висело то самое длинное платье из неизвестного красноватого материала, поблескивавшего золотистым отливом. Следом с винтовками в руках шагали три его казака — со смурным и недовольными лицами. «Ах, вот оно что, — подумал поручик, нашаривая кобуру. — Вот в чем он увидел свое единственное спасение после пропажи казенного золота…»
— Руку уберите! — рявкнул есаул, целя поручику в голову из своего «смит-вессона». — Вот так оно лучше будет… — он полуобернулся к казакам: — Взять его, живо!
В тяжелом молчании, нарушавшемся только храпением лошадей, мелькнул приклад армейской винтовки Бердана номер два — и опустился на руку есаула с револьвером. Не ожидавший этого есаул скрючился, зашипел от боли, схватившись левой рукой за ушибленное запястье правой. Ударивший его казак, самый старший из троицы, сказал без выражения:
— Неправильно получается, ваше благородие…
И отбросил носком подшитого валенка револьвер подальше в снег. Мотнул головой — и двое его сослуживцев бросились к согнувшемуся есаулу, выкрутили руки, принялись спутывать тонким ремнем. Шагнув вперед, казак сказал звенящим от возбуждения голосом:
— Господа офицеры, подтвердите, ежели что, господин есаул вошел в совершеннейшее помрачение ума от водки.
— Уж это непременно, — кивнул опомнившийся первым ротмистр Косаргин. — Спасибо, братец…
— Да чего там, — ответил казак, как-то болезненно морщась. — Нешто ж мы некрещеные люди?
Диковинное платье ярким пятном посверкивало на утоптанном снегу, и скручивавшие отчаянно отбивавшегося есаула казаки старались на него не наступать. Поручик облегченно перевел дух. Панкрашин наконец поднялся на ноги и, косясь на грозно нахмурившегося Самолетова, зачем-то пригибаясь, побежал трусцой к позинскому возку.
— Началось, а? — тихо сказал Самолетов. — Смотрите в оба, Аркадий Петрович, кадриль, чует мое сердце, разворачивается на полную… Эй! Ноги, ноги ему тоже свяжите, а то хлопот с ним будет…
— Господи ты боже мой! — вдруг взвыл Мохов. — Ну за какие грехи мне все это? Чем я Бога-то прогневил?
Самолетов ощерился:
— Ты-то, может, и не прогневил, а вот твой батька, столько лет на тракте озорничавший…
— Так ведь с твоим батькой за компанию! — плачущим голосом выкрикнул Мохов. — Скажешь, нет?
— Ну, не без того… — сумрачно сказал Самолетов. — Так ведь я не стенаю…