И слева от обоза наблюдалась схожая картина: увязшая в сугробах лошадь и неспешно продвигавшиеся к ней ямщики — только эта не билась, а стояла спокойно, Уронив голову, тычась мордой в снег.
Впереди поспешал Мохов в сопровождении Саипа, следом, отстав на пару шагов, рысцой двигался жандарм.
И Позин, и еще кто-то… Они миновали казенные возки. Все трое казаков, сбившись в кучку, глазели в ту сторону, но с места не трогались — очевидно, повинуясь приказу, обязывающему их не отходить далеко даже теперь, когда золота не осталось вовсе. Тут же стоял есаул, смотрел в ту сторону, цепляясь за дверцу, — покосившись мимоходом, поручик убедился, что физиономия Цыкунова искажена чудовищным похмельем: надо полагать, Позин вчера ухитрился напоить его вдребезину и, пожалуй что, правильно сделал, такие переживания, сопряженные с попыткой самоубийства, лучше всего заглушать именно водкой, тогда человек, очухавшись утром, сосредоточится не на вчерашних горестях, а на головной боли и омерзительных ощущениях во всем организме…
— Что, снова? — спросил поручик.
— И еще хуже, — откликнулся Самолетов, не глядя на него.
— Но ведь мы за полсотни верст от того проклятого места…
— Да не знаю я ничего! — рявкнул Самолетов. Опомнился, сказал хмуро: — Простите, нервы…
На сей раз все обстояло совершенно по-другому: никто не загораживал им дорогу тесно сомкнутыми спинами, люди стояли на значительном отдалении от пострадавшего воза. Пробираясь меж ними вслед за Самолетовым, поручик видел вокруг смертельно испуганные лица, мелко, безостановочно крестившихся ямщиков и других, стоявших неподвижно, уронив руки, со столь тоскливой безнадежностью на лицах, что оторопь брала.
И тут же ему самому стало по-настоящему жутко.
По обе стороны оглобель свисали порванные ремни упряжи — это пристяжные в панике собрались, это их ловили. А коренник, валявшийся в нелепой позе, выглядел точно так же, как вчерашний лошадиный труп: из него будто выпили все жизненные силы вместе с плотью, кожа туго обтягивала скелет.
Но жуть вызывал не он, а нечто, сидевшее на козлах.
Большущая доха висела на бывшем человеческом теле, словно пустой мешок на колышке. Меховая шапка слетела, и прекрасно можно было рассмотреть невероятно усохшую человеческую голову: кожа прямо-таки прилипла к черепу, скверные зубы ощерены в чудовищной усмешке, волосы и борода выглядят приклеенными, париком на театральном муляже, шея стала тоненькой, будто палка, и голова под собственной тяжестью упала на левое плечо… Рук не видно было под рукавами дохи, но как они теперь выглядят, сомневаться не приходится.
Эта картина страшила в первую очередь оттого, что была непонятной, неправильной. Такого с людьми не бывает — а вот поди ж ты…
— Батюшки мои… — охал Ефим Егорыч, крестясь.
По обе стороны тракта все еще ловили лошадей — неспешно перекликаясь, стараясь не лезть глубоко в снег. Вокруг медленно смыкалась толпа, все взгляды были устремлены на Мохова, и были они столь исполнены нерассуждающей злобы, что поручик невольно потянулся к поясу, но вспомнил, что сабли при нем нет, который день вместе с револьверной кобурой валяется в возке. В голове пронеслось: они настроены столь панически, что от страха могут и назначить виновного, безрассудно полагая, будто это чем-то поможет. Случается такое с людьми во время тяжких испытаний…
Предчувствие его не обмануло: вперед выскочил верткий, ледащий мужичок, щербатый, редкобородый, тыча в Мохова пальцем, прямо-таки запричитал:
— Егорыч, ты куда нас завел? На какую погибель? Говорили про место заколдованное, да какое ж это место, если, почитай, полсотни верст отмахали, а оно, глянь, опять…
Это был еще не вожак — чересчур ничтожен и суетлив. Но вот в заводилы он вполне годился, на роль той искры, что в два счета воспламеняет пук сухой соломы…
Послышался голос Мохова — растерянный, дрожащий:
— Господи, Филька, я-то тут при чем? Места насквозь известные, Сибирский тракт, ты по нему сам столько раз хаживал…
Юркий Филька дергался, ломался — не притворно, а вполне натурально, в неподдельной ажитации:
— Ты, Егорыч, что генерал в войске! Твой обоз, ты распоряжаешься! Тебе и ответ держать!
Он непрестанно оборачивался к остальным, искал одобрения и поддержки. Большинство толпящихся смотрели на него безучастно, но имелись и такие, что согласно кивали, зло пялились на Мохова. Насторожившийся Саип шагнул вперед, оказавшись между хозяином и крикунами, поручик видел, как его ручища скрылась под дохой.
— Ты, Филя, погоди, — сказал высокий, плотный ямщик, обладатель черной цыганистой бороды. Он выдвинулся в первый ряд, потеснив крикуна: и тот нехотя отступил. — Ефим Егорыч… На тебя, может, Филька и зря напустился, сгоряча, со страху, мы не сосунки, понимаем… Тракт он и есть тракт, место исхоженное… Только дела заворачиваются плохие… Эвон что от Ермолая осталось, смотреть боязно. Лошади опять же… Зараза, точно тебе говорю. Вчера лошадь пала, нынче вторая, да вдобавок на Ермолая перекинулось… А на кого она дальше переползет, знать невозможно… Хворь какая-то… Мало ли на свете хворей, про которые раньше и не слыхивали… Наподобие холеры или там чумы… Стало быть, и скотину, и человека сушит… Как рыбеху на солнышке…
— Ну, а дальше-то что, Кондрат? — уныло спросил Мохов. — Куда клонишь?
— А ты не понял, Ефим Егорыч? Будем плестись — все перемрем. Выпрягаем лошадок, садимся верхами и прямиком до Пронского. Так-то до него верст с сотню, если плестись — два перехода. А если припустим…