Потом появилась Лиза. Это была она и не она. Обнаженная самым бесстыдным образом — лишь поясок из причудливых золотых цепочек с узорчатым золотым же диском, прикрывшим самое заветное, да ожерелье из нескольких рядов желтых и алых самоцветов на шее при каждом ее движении разбрасывало радужное сияние, да нитки таких же камней, вплетенные в распущенные каштановые волосы.
Ее очаровательное личико выглядело совершенно спокойным, даже безмятежным, а карие глаза имели непонятное выражение, почему-то вызвавшее у поручика то же самое отвращение, что и статуя.
Музыки не было, но Лиза танцевала — красиво, неописуемо грациозно некий неведомый танец. Воздетые кисти рук трепетали и выгибались, пальчики описывали самые невероятные фигуры, босые ножки порхали над каменным полом, губы застыли в усмешке — в сочетании с ее нарядом (точнее, отсутствием такового) и танцем, казавшейся вульгарной, развратной, совершенно чужой.
Поручик ее сейчас просто-таки ненавидел — и в то же время вожделел так, что сводило зубы, а в глазах форменным образом темнело. Следовало проснуться, немедленно, но никак не получалось. Двинуться он по-прежнему не мог.
Три фигуры возникли за ее спиной — вполне человеческие фигуры, но облика самого странного: они словно бы состояли из устойчивого черного дыма. Будто внутри человеческого подобия из прозрачнейшего, невидимого стекла клубился плотный черный дым с отчетливо различимыми струями и завитками — и эти подобия двигались на самый что ни на есть человеческий манер, и дым не покидал пределов невидимого стекла…
Лиза танцевала, вертясь волчком, оказываясь в объятиях то одного, то другого черного, и тогда их руки, четко различимые черные пятерни неторопливо и сладострастно скользили по ее телу, всюду, самым бесстыдным образом лаская, — а она словно бы и не имела ничего против, лишь, прикрыв глаза, улыбалась так, что Савельеву хотелось убить ее здесь же, задушить своими руками.
Он пропустил момент, когда из трех черных остался один, ростом и сложением превосходивший первоначальное. Дым словно бы сгустился, не стало заметно его перетеканий, черная фигура казалась теперь вполне материальной, ожившей статуей. Лиза остановилась, уронив руки, черная фигура утвердилась у нее за спиной, склонив голову к уху, как бы что-то шептала — а Лиза, опустив голову ей на плечо, прикрыв глаза, улыбалась так, что жажда убийства лишь разгорелась сильнее.
Одна черная ладонь ласкала ей грудь, другая скользнула под диск и осталась там, черный повернул молодую женщину лицом к себе — и при этом на миг открылась его несомненная принадлежность к мужскому роду. Они слились в тесном объятии, в бесконечном поцелуе, черный, подхватив ее за талию, опустил на каменный пол, уложил, навис… Проник. Длинный сладострастный стон Лизы…
Поручик закричал — после этого отчаянного крика перенесся куда-то в непроглядный мрак, вновь обрел способность к ощущениям и лихорадочно с колотящимся сердцем попытался понять, что с ним, где он, в реальности или в дурмане.
Понемногу ощущения становились узнаваемыми, знакомыми, окружающий мрак чуточку посветлел, оттесненный проникшим в крохотное окошечко возка лунным светом. Сердцебиение успокоилось, понемногу возвращалось сознание — и наконец в диком, яростном приступе радости Савельев проснулся полностью и понял, что все ему лишь приснилось.
Тихонечко посапывала Лиза, крепко его обняв, прижавшись всем телом под меховой полостью, ее дыхание было совершенно ровным, безмятежным. Внутренность возка скупо освещал лунный свет, показывая обычные предметы: чемодан, мешки, вторая лавочка…
Прикрыв глаза, он долго лежал не шевелясь, все еще во власти буйной, сумасшедшей радости оттого, что все привидевшееся оказалось не более чем ночным кошмаром. Душа форменным образом пела. Даже холод не ощущался.
И медленно спадало возбуждение особого рода, то самое, о котором в чисто мужской компании упоминается с шуточками-улыбочками. В нем-то все и дело, в конце концов заключил поручик, уже вернувший способность рассуждать совершенно трезво, стряхнувший полностью ночное наваждение. В крепких сонных объятиях молодой жены ему, надо полагать, очень уж крепко возжелалось после двух недель вынужденного воздержания — в Омске-то ночевали в столь скверной гостинице, что пришлось отринуть игривые мысли… Вот из-за этого и приснилась чушь невероятная…
Стояла совершеннейшая тишина — и показалось, что ночь за окном наполнена тем же неустанным звоном непонятной струны. Решив не поддаваться наваждению (благо оно само собой пропало вскоре), поручик прикрыл глаза и принялся старательно погружать себя в сон.
Проснулся он, полное впечатление, раньше обычного времени. Не шевелясь, покосившись на безмятежно спавшую Лизу, еще раз мимолетно порадовался, что ночной кошмар оказался не более чем ночным кошмаром. И тут же понял, что его разбудило — совсем неподалеку от возка звучал самый что ни на есть базарный скандал на крайне повышенных тонах. И это было странно: подобных криков, подобной экспрессии чувств следовало бы ждать не от «чистой публики», а от простонародья вроде ямщиков — но с какой бы стати суровый Ефим Егорыч Мохов допустил бы, чтобы означенные разновидности рода человеческого устроили вульгарную свару именно что возле возков, где путешествовали приличные господа? Трудно от него ожидать подобного либерализма. А следовательно, приходится сделать вывод, что простонародье тут и ни при чем — тем более что в разнобое голосов явственно угадывается бас отца Прокопия и брюзгливый фальцет Панкрашина. Но что стрястись-то могло на «чистой половине»?